***
Я взошел на обрывистый уступ высокой скалы. Взору открылся вид неописуемой красоты. Со всех сторон необъятный простор; до самого горизонта дремлющее в летней неге безбрежное Черное море. Кружа высоко над водой парила белокрылая чайка, подставляя грудь свежему морскому ветру. Море полное мирной красоты, прекрасное, улыбающееся море все лежало передо мной. Берега его обрывистые с диагональными пластами светлого камня, увенчанные вычурной шапкой народившейся зелени, были очень колоритны и красивы. Легкий, живительный ветерок обвевал мое лицо. Вокруг стояла тишина неизъяснимой прелести, единственным нарушителем которой был слабый плеск волн, ласкающих подножие вечного утеса.
Я не видел его почти семнадцать лет, а оно по прежнему все такое же: такое же синее, загадочное, непостижимое, зовущее и манящее в даль; невольно приподнялся на цыпочки стараясь заглянуть за горизонт, туда, где в десятках стран и городов пролегли мои пути дороги, остались знакомые и незнакомые лица, свершенные и несвершенные дела, добрые и опрометчивые поступки.
То были дни, когда солнце сияет, как правда, а жизнь искрится, как хрусталь, наполненный шампанским. Разве мог предположить я в те далекие, милые сердцу годы, что пройдет время и слова знакомой с детства песни про резвого журавленка «…запомни тот утес и тот крутой откос, где мать тебя увидела летящим…», будут иметь ко мне самое прямое и непосредственное отношение. Более того, гораздо более того; если б самая прорицательная гадалка, попыталась тогда вдохновенно предсказать мне, что в один из ничем непримечательных дней, случай, пасынок судьбы, выбросит меня из своей колесницы далеко, за тысячи верст от родных мест и оставит там на долгие, долгие годы! – я бы не дал этой гадалке и ломанного гроша: настолько невероятно, нелепо и высшей степени парадоксально показалось бы это ее, – сейчас-то я уразумел – по сути пророческое, предсказание.
Тем неменее я видел много прекрасных городов и чудесных мест великолепно приспособленных для жития-бытияи. Находясь там, иногда невольно спрашивал себя: «А что, Маркони,.. (у каждого нормального моряка на судне обязательно должна быть кличка: у радиста была – Маркони)…вот я и спрашивал себя:» А что, Маркони, слабо здесь пожить, а?» И тут же отвечал: «Неа. Моя Суворовская хоть и загнутая, но все-же лучше разных там Маин стрит и Пассио дель Прадо всех вместе взятых!»
И вот я опять неспешно иду по моей улице, внемлю отголоскам канувшим в лету дней. Сколько бы я не гулял по Суворовской, в любую погоду, в любое время года, днем или вечером, а особенно по утрам – она производила на меня грустное, меланхолическое впечатление. В ней всегда было что-то топорное и в то же время строгое. Мне чудился тут пролетарский дух. И хоть здесь никогда не проходили первомайские и октябрьские демонстрации, не гремели оркестры, не звучали с голосистых кумачовых трибун хвалебные речи, праздничные здравицы, призывные лозунги – все же невольно чувствовалось их неуловимое, приглушенное начало: в покосившихся карнизах домов, в потемневшей от дождей шиферной кровле, в немногочисленной лепнине соцреализма, в щербатых бордюрах и пресловутых выбоинах пыльного асфальта.
Все это было, и все это осталось. Хотя, сейчас пожалуй нужно прибавить ко всему этому, чтобы составить полную картину, развалины бывших складов НУРФа и рыбзавода, которые столь явно оскорбляют эстетические чувства, что их следовало бы убрать.
Что ж, она такая: невзрачная, немноголюдная, местами заброшенная, местами убогая. Такой (нет, все-таки она, пожалуй, была лучше), впрочем, не буду гадать. Словом я увидел ее когда-то впервые такой, какой она была, полюбил, и эта любовь к ней навсегда останется в моем сердце.
А вот и дом в котором я когда-то жил. Дом запущен и сильно нуждается в покраске, но сохранил монументальность и линии эпохи пятидесятых. Он расположен в некогда уютном районе, который сейчас мало чем отличается от трущоб. Его давно собираются снести, но пока он стоит, как ни в чем не бывало, и жильцы, потеряв все надежды на изменения к лучшему, обустраиваются кто как может, в силу своих материальных возможностей и умения.
Много зримых и незримых перемен претерпел любимый город за годы моего отсутствия. В чем-то похорошел, в некоторой степени обветшал, что-то утратил, отчасти приобрел. Самое первое, что бросается в глаза, – заметно позеленел. Деревья сильно выросли и широко раскинув пышные кроны, щедро осеняют парки и скверы своей доброй тенью. Mногие, некогда унылые, пустынные улицы и дворы, в силу этого благоприятного обстоятельства, как бы сузились, уменьшились и стали выглядеть уютнее, чем прежде и, даже, в некоторой степени, благоустроеннее. Лучше он стал или хуже – мне трудно судить. Он стал другим. Едва ли не апокрифическим призраком явился он мне из тумана далекого светлого прошлого.
Странное, непонятное чувство грусти, сродни чувству одиночества, возникшее в душе сразу же в первый день приезда ни на минуту не покидало меня ни в шумном парке, ни на оживленной улице ни, даже, в переполненом зрителями зале театра. Я прислушивался к этому незнакомому мне доселе чувству, тщетно стараясь понять его мотив и природу. И только тут, на утесе, мне неожиданно открылось, что это чувство, скорее не чувство одиночества, а ощущение пустоты, или, еще точнее, ощущение запустения. Я с грустью осознал, что я на родине о родине тоскую.
Время, оно ведь не только щедро дарит нам дары и презенты, но и с присущей ему неотвратимой жестокостью, забирает причитающуюся ему жертву. Впрочем, это уже другой разговор, другая тема.
***